Борьба города за самосохранение
В большей или меньшей степени все крупные города мира оказались обречены на разрастание, и попытки сдержать их рост декретами, предпринимавшиеся неоднократно, не помогали. Всей мощи коммунистического режима в Советском Союзе не хватило, чтобы удержать население Москвы в пределах 5 миллионов жителей, хотя эту цель ставили в 1935 г. всерьез. Все крупнейшие города раньше или позже начинают избавляться от крупной промышленности, но рынок занятости не сокращается, поскольку растет объем конторской работы, объем услуг, потенциал культуры и выбор развлечений.
Все города расширяются за свою черту, осваивая и подминая под себя пригороды. Все города как-то изыскивают средства, чтобы поддерживать славу старинных зданий и возводить новые.
Все, начиная с 60-х годов XX в., пресекли, наконец, бездумный процесс уничтожения собственного прошлого ради сиюминутных соображений удобства. Все задыхаются от безудержного роста количества автомобилей, придумывая все новые способы регулирования их потоков. Каждый город делает это по-своему и потому сохраняет непохожесть, но если вдуматься, то обнаружится: говоря «город», мы почти всегда имеем в виду только лишь его центральную, историческую часть. Все, что вокруг, — эти сотни квадратных километров застройки, как правило, вполне монотонной, выталкивается из сознания.
Есть по меньшей мере два гигантских города, которым так и не удалось совладать с процессом собственного роста. Это Токио и Лос-Анджелес. К ним стоит приглядеться, чтобы понять, в чем собственно проблема, поскольку существует реальная опасность распространения этого странного феномена по всему миру. Этот феномен столь специфичен, настолько выпадает из сферы собственно архитектуры, что стиль текста нужно сменить. Оба эти города не поддаются академическому способу рассмотрения.
Токио занимает почетное место в коллекции «невозможных» городов. Город, практически полностью стертый с лица земли американскими бомбардировками 1945 г., отстраивался с 50-х годов так стремительно и настолько без какой бы то ни было мысли об архитектурном облике, что нет причины ожидать изменений в близком будущем. Недаром все чаще в Японии говорят о необходимости строительства новой столицы на новом месте — с территорией под названием Токио сделать уже ничего нельзя, если только не счесть ее «черновиком» города и не приступить к его почти полной расчистке.
Первое, что бьет по глазам, — совершенная монотонность. Или это унылая монотонность крошечных домиков о двух этажах, между которыми протискиваются автомобили. Или монотонность бетонных уродцев в три-четыре этажа. Или — монотонность восьмиэтажных «пенсил-хаузов», каждый из которых возведен на месте все того же домишки, т. е. четыре-пять метров по фасаду.
Идти через Токио 10 минут, час или пять часов — различия не обнаруживается. Казалось бы, российского человека, привыкшего к монотонности микрорайонов, застроенных почти одинаковыми панельными домами, удивить трудно, да и лондонские «жилые улицы» или американские пригороды не блещут разнообразием. Но здесь монотонность особого рода. В Москве хотя бы видны силуэты высотных зданий, да и обширность одичавшей зелени в огромных микрорайонных дворах, много-характерность следов упадка создает перепады зрительных впечатлений.
В американском пригороде есть хотя бы разнообразие деталей, вроде ворот гаража, формы почтового ящика на газоне перед домом, качелей, подвешенных на террасе.
Лондонская улица где-нибудь далеко за Ливерпульским вокзалом была бы совсем тускла, но глаз непременно зацепит разные цветы в подоконных ящиках, попеременность покраски фасадов или хотя бы наличников. Рядовая токийская застройка однообразна совершенным образом.
Такого города не может быть, но он есть. «Пространство» архитектурных журналов, свойственный им принцип фильтрации действительности приводит к тому, что в воображении читателей возникают сказочные образы города древней культуры или, напротив, города супермодернистской архитектуры. В реальном пространстве Токио есть, разумеется, и то и другое, однако ориентиров практически нет. Плотность застройки столько высока, что найти что-либо сложно каким-либо иным образом, кроме отсчитывания поворотов с планом в руках. Даже это помогает не всегда. Мне понадобился целый час, чтобы отыскать Накагин Билдинг, сооружение культового, как теперь принято говорить, зодчего — Кендзо Танге. Здание-манифест: бетонный стержень, облепленный квартирами-модулями, словно гнездами ласточек. Отыскал, чтобы убедиться в том, что известная по журналам и книгам фотография — единственно возможная: один-единственный кадр, видимый с единственного погонного метра посреди пешеходного мостика над улицей. Более ниоткуда Накагин Билдинг не виден.
Другое «культовое» сооружение, весьма напоминающее «зингеровскую» швейную машину, я так и не отыскал, имея в руках специальный план города для гостей-архитекторов. При восьми одинаковых, как слезы, выходах из метро на одинаковые же улицы, задача оказалась неразрешимой.
Трава вокруг императорского дворца не стрижена, а скорее выбрита. По-своему замечательная кладка углов в стенах, дополненная отражением в широком рву и спинах гигантских золотых карпов. Маленький парк у реки -слишком «велик», но на закате, контражуром, суров облик чайного домика на пруду. Все это, однако, открывается только в том случае, когда окажешься прямо перед дворцом или храмом. Храмы и их сады за глухими стенами — довольно точное подобие древнеримских «вомито-риев». Они и парки — единственные места, где можно вдохнуть полной грудью.
Среди однородной застройки — знакомый знак «Макдоналдса». По крайней мере, известно, что там будет почти такая же малосъедобная пища, независимо от места на планете Земля. Впрочем, «Макдоналдс», всегда адаптирующийся к местным условиям, и здесь себе не изменил: прямо в столешницу был вмонтирован экран телевизора.
Действуют на воображение замечательная способность разместить в харчевенке 44 посадочных места на площади менее 20 кв.м.; автоматы для безалкогольных напитков, где на одной полке — cold, на другой — ice-cold, а на третьей — hot. В суперсовременном музее морского дела главное место занимает чудовищный по безобразию мемориальный зал шефа судостроительного концерна — точное подобие фотографиям членов правительства, в окружении чучел тигров, фотографий и живописи, равно как нелепых подарков. Невероятный лабиринт вокзала Сюндзюку: движение рывками от знака к знаку — как и вообще движение по Токио — как бы в метро, даже если не в метро, от точки к точке, между точками -нейтральная всепожирающая ткань.
При этом найден недорогой и удобный способ засовывать автомобили на парковку в вертикальные многоярусные гаражи. Пять-шесть метров по фронту; стальной каркас, обшитый волнистым стальным листом; внутри же — т. н. «патерностер», бесконечная цепь с поддонами для машин, так что при шести-восьми уровнях вмещается 12 — 16 штук.
В стране, художественная изощренность которой стала нарицательной, почти не видно добротного вкуса вещей. Боже правый, какой дрянью и в каких «кислотных колерах здесь торгуют, если чуть отойти от Гиндзы! Как убого выглядит в действительности сама Гиндза, в ночной киносъемке обычно явленная чуть ли не как второй Лас-Вегас.
Обычно вид с воды преображает наше восприятие города, однако путешествие речным трамваем по Сумида-гава, вверх по течению, к району Асакуса, не добавляет нового. Строй домов вдоль реки бесконечен и напоминает ленточку телеграфа в азбуке Морзе: три точки, три восклицательных знака, снова три точки… Толпы японских туристов — как всегда с флажками, чтобы отставший не потерял своих.
В Асакуса — храм богини Каннон, где проходит чудная церемония «сисигосан» чествования 3—5—7-летних детишек, которые и сами, и частью их родственники шествуют в парадных кимоно, каждое из которых дороже автомобиля. В полутьме храма жрец машет прелестным знаменем из полосок рисовой бумаги, однако и это зрелище перекрыто страстным, безудержным фотографированием или видеозаписью друг друга — всюду, в каждой точке, все дни подряд. Будто стремятся всякий миг удостовериться, точно ли они существуют. Район Синдзюку. Конечно, это застроено хорошо, но ни Манхэттена, ни Чикагской «Петли», ни даже парижской «Дефанс» все равно не получается, хотя это и знаменитый архитектор Кендзо Танге, с его внутренней площадью, именуемой на американский манер «плазой». Теперь и в Москве стали появляться такого рода офисы: все вроде правильно и чисто, но не уходит ощущение фальши, неумение быть собой при страсти быть собой довольным, — если вспомнить слова Тролля из ибсеновского мудрого «Пер Гюнта».
Бродишь по музею истории, и никак не укладывается в голове: страна, где различали десяток рисунков слоев на режущем крае стального меча, что создала вязаные из пенькового каната мундиры пожарной службы, красотой не уступающие самурайским доспехам, сохранила умение на сто ладов паковать подарок в бумагу, рухнула при этом в пучину китча с каким-то особым азартом.
Кое-что из старого уцелело. Поиск адреса вылился в полтора часа блужданий, включая бесполезную капитуляцию перед трудностями и расспросы полицейского по его атласу. Зато удалось, наконец, понять систему адресов, при отсутствии имен у большинства улиц (в Киото, где целы следы средневековой планировки, именных улиц гораздо больше). Имя квартала написано, оказывается, на мелкой табличке, закрепленной на угловом здании на высоте колена, будто репер геодезистов. Номер дома отражает только лишь время его постройки относительно других зданий того же квартала. Неудивительно, что без тщательного плана в руках никто никого не может найти.
Сдавленные со всех сторон городской тканью ограды кладбищ, внутри которых -почти подобие того, что вокруг, но только в миниатюре.
Квартира общей площадью 54 кв. м почитается роскошной. Европейских знаменитостей почему-то норовят принять во французском ресторане «Пти-Пуан» или в ресторане «Флоренция», изготовленном в кирпиче, наподобие Палаццо Синьории. При всех достижениях в индустрии и бизнесе комплекс неполноценности, породивший революцию Мэйдзи 1861 года и заново ею порожденный, по-видимому, никуда не ушел. По-настоящему вросли в местную городскую культуру только кофейни.
В поисках Японии надо ехать в Нару или в Киото, запасшись десятком фраз на диалекте. Дело в том, что в Киото фактически говорят на совсем другом языке. Диалектом его можно назвать сугубо условно, исходя из застарелой политической традиции. Язык настолько иной, что «спасибо» в Токио — «аригато», а в Киото -«о-кини». Скоростной экспресс «Хикари», и в середине пути в окно с божественным спокойствием вплывает далекая Фудзияма. Все, что я переводил из книги о пространстве древнего японского города о местности по имени Суру-га, где священная гора — в центре всякой композиции вида, оказалось правдой.
Я выбрал традиционную гостиницу за городом, где оказался единственным европейцем, что вызвало весьма сдержанное любопытство со стороны случайных соседей. Сравнительно с токийской кельей, здесь было просторнее, а к столику, матрасику и подушке, завернутой в стеганое одеяльце, добавились термос китайского производства и телевизор. В бумажных стенах слышен каждый шорох. Выходя в туалет, что в коридоре, надлежало сначала обуть пластиковые тапки, дойти до двери туалета, снять тапки, обуть другие, войти внутрь, затем повторить все в обратном порядке. Отсюда степенность всякого передвижения и ритм легкого стука шлепанцев о вощеные доски пола в коридоре.
Храмовый комплекс Сандзю-Сангэндо: это могучий эффект мультипликации 1000 одномерных статуй бодхисатв, полусвет и запах палочек и темное дерево под пятками в носках. И непрерывный поток гимназических классов в некогда скопированных из кайзеровской Германии черных мундирчиках и черных ф фтучках девочек.
Храмовый комплекс Гинкакудзи. Густой «суп» из гимназистов, идти приходится сквозь череду фотовспышек: детки фотографируют исключительно друг друга одноразовыми камерами, и незаметно, чтобы они ощущали в себе какое-то сродство с творениями предков. Странноватый эффект конуса, призванного отражать лунный свет (позже становится понятно, что это — модель снежного усеченного конуса Фудзи, похожая на очень большой «куличик» из песка), прелесть вязки перекладин и бамбуковых грабель в форме веера для подметания мхов. Игра оттенков множества видов кленов.
Киемидзу, куда я добрался сам, причем чуть с другой, менее коммерческой стороны. Страшное разочарование от керамики и прочих поделок. Настоящее ремесло есть, но нужно, чтобы кто-то привел к мастеру, и цены астрономические. Зато я забрался наверх как раз вовремя, чтобы видеть закат с террасы, о которой переводил когда-то из книги. Чтобы возвести эту террасу, пришлось поднять девять ярусов деревянных конструкций.
Немногочисленные европейцы — как щепочки, уносимые японским туристским людоворотом, — слабо улыбаются друг другу издалека.
В Кинкакудзи — при разбросанности долины Киото нужно много времени, чтобы не упустить свет осеннего дня. На фоне цветового буйства листвы даже позолота павильона с фениксом на кровле не раздражает и пригашена, храмик наверху, где все ударяют в колокол плоско бруском, так что звук очень приглушен, предварительно звякнув денежкой в решетку. Гигантские рощи бамбука за стеной недоступны. Риоандзи — знаменитый сад камней не впечатляет: дзенского начала во мне, по-видимому, маловато. На краю террасы восседают японские туристы, слушая через наушники, что им надлежало бы делать для достижения слиянности с мироустройством. Не сливаются. Это — не их собственное. Они здесь не менее, если не более чужие, чем я сам.
Нин-Надзи: сначала разочарование плюс усталость и голод, но затем все же павильон, где дивные зигзаги террас и переходов между ними, и росписи, что особенно хороши при взгляде снаружи-вовнутрь, темное дерево, прохладное сквозь носки на ногах.
Вообще свинцовый отблеск глазури на черепицах и круглых «пробках», которыми прикрыты их концы снаружи, — гениальная японская находка.
В Киото, в городском метро, в отличие от токийского, где толпа рывком пытается вдавить себя в двери вагона, поражает странная, едва ли не торжественная церемония выстраивания двумя поперечными очередями к дверям еще не подошедшего поезда.
Никак я не ожидал столь острого ощущения разрыва с прошлым, по силе приближающегося к нашему 17-му году. В эпоху Мэйдзи -это были смешноватые для внешнего наблюдателя, но напряженные, истовые попытки полностью скопировать архитектуру разом со всем ее наполнением, будь то отель, или универмаг, или кофейня, где читают газеты (в Киото в кофейне на третьестепенной улочке можно обнаружить филадельфийский агрегат для помола кофе с клеймом 1880 г.). Сейчас в глаза бьет какое-то безумие бескорневого компьютеризованного существования.
Трехэтажный игральный зал, где за сплошь стеклянной стеной, как в аквариуме, на всех трех уровнях, чуть не две тысячи человек гоняют шарик на одном типе игрального автомата — это лишь по видимости напоминает Лас-Вегас. Но это иное: в Лас-Вегасе нет многоэтажности такого рода, снято или, если хотите, тщательно замаскировано индустриальное начало. Наконец, там вскрикивают, хохочут, без дурных чувств поворачивают голову на звук чьей-то удачи, когда дождем сыплются монеты. Здесь молчат.
Настырная, декоративная веселость в дискотеках Синдзюку, алчный жор в тамошних ресторациях, в вагонах поезда молодые и не думают уступать место старшим, а в газете читаешь о распространении специального юридического термина «кароси», означающего смерть от чрезмерного переутомления на работе, как основание для судебных исков. Вместе с унылым пьянством это еще одно подтверждение перегрева и сверхстресса, из которого должен непременно следовать психологический кризис. Кстати, электронная игрушечка, которая выброшена из Японии в мир, у нас известная под названием тамагучи, сделана все же не для подрыва мировой морали, но для собственного утешения. Вот уж поистине: замечательный фантаст Станислав Лем мог бы быть доволен своей давней догадкой. Одна из его «Сказок Роботов», та, где Трурль и Клапаций соорудили маленький мирок под стеклянным колпаком, реализована напрямую в компьютерной игрушке, внутри которой надо выхаживать виртуального зверька. Впрочем, может она и компьютерная, но точно не вполне игрушка.
Достаточно открыть японско-русский словарь, чтобы узнать — на поверхности вещей все просто и невинно: тома это шарик, госи это пальцы, вместе получается: «так себе пустячок». Но по правилам японской поэзии, за словом написанным непременно есть слово произнесенное, а за ним прячется в тени начертанный аналог его звукового двойника. А тогда имеем совсем иную картинку: тама -душа, госи — приношение нескольким богам. Вместе: тамагоси это душа, приносимая богам. Говоря о невозможных городах, есть некий резон в том, чтобы понять, каким образом, скажем, Венеция, будучи в высшей степени неправдоподобной с географической точки зрения, стала одним из славнейших мест в истории. Петербург, в день своего зачатия бывший не более правдоподобным, сумел как-то встроиться в страну, какая была и остается живым местом в той России, какой, может, никогда не было вполне. Что за тектонические силы удерживают наплаву Нью-Йорк, проходящий сквозь все свои кризисы как один из самых живых городов на земле? Как выпутается Москва из своей судьбы, и как вышло, что Вашингтон, задуманный отцами-основателями как город будущего, оказался не в состоянии оправдать призвание?
Как-то разобравшись с Вашингтоном и Москвой, необходимо, наконец, ознакомиться с еще одним типом невозможного города, который местные патриоты отважно именуют городом грядущего столетия. Это Лос-Анджелес, обычно именуемый амикошонски «Эл-Эй». В теории я был недурно подготовлен к встрече с этой особой импровизацией на тему нонурбанизма. Не говоря уже о специальных книгах (некоторые из них, вроде Image of the City Кевина Линча, я переводил), это и детективы Чандлера и фильмы, вроде Blade Runner, и «теплая» информация из Интернета, включая результаты слушаний Комиссии планирования. Предметом таких слушаний может быть что угодно — к примеру, стремление истца водрузить десятиметровую антенну на крыше двухэтажного дома в Западном Голливуде. Готовься — не готовься, но Лос-Анджелес оказался достаточно мощным феноменом, чтобы легко уйти от каких-либо попыток определения в словах.
Лет пять назад можно было читать о яростной вспышке ненависти в Эл-Эй после малоприятной сцены избиения четырьмя полицейскими черного нарушителя правил дорожного движения, видеть на телеэкране сцены уличного вандализма. При этом было трудно представить, что без ТВ «город» к западу от района Уотте вообще бы обо всем этом не узнал. Это не только вопрос масштабов: в Москве во времена путчей тоже требовалось звонить по телефону знакомым, чтобы узнать о происходящем. Но в Лос-Анджелесе звонить было бы некому: по разные стороны баррикады, разделившей страну Эл-Эй по линии чуть к востоку от центра, не может быть знакомых.
Режиссеру кинотриллера 96-го года, закрученного вокруг извержения вулкана,пришлось поместить действие на краю даунтауна. В противном случае добыть хоть какое-нибудь ощущение ужаса было бы сложно: требуется посмотреть своими глазами, чтобы вообразить, насколько удален этот самый даунтаун от любого места в «городе» и до какой степени он отчужден от обитаемых частей страны Эл-Эй. Если глядеть на даунтаун изнутри, вроде бы нет ничего особенного, тем более что Мексиканская «деревня», Маленький Токио и Чайнатаун так близки к его небоскребам и причесанным площадям — плазам. Когда его едва видно над горизонтом при взгляде с фривея Санта-Моника или с бульвара Голливуд, то он — как мираж, дополнительно еще уменьшенный также отдаленными, но все же более доступными даунтаунами, вроде Сенчури-Сити.
Это больше мираж, чем отели — казино Лас Вегаса в пустыне Мохаве, потому что те -магниты, притягивающие всё к себе. Этот же не то чтобы вовсе отталкивает, но уж никак не пробуждает желания к нему добираться. Сама дистанция по-над полуурбанизированной страной Эл-Эй отбивает желание к нему приближаться. Даунтаун не ближе, чем пирамиды Медума, если смотреть на них от подножия ступенчатой пирамиды в Саккара в Египте. Стоя у перекрестка «бульвара» Санта-Моника с фривеем Сан-Диего, я не мог не припомнить слова Пророка: «Ниневия же была город великий, на три дня пути».
В попытке найти выражение, которое бы передало наивное восприятие Эл-Эй, я не нашел лучшего,.чем subcityscape (немецкое Unterstadtumwelt подходит еще больше). Этот «недогородской» ландшафт полностью рукотворен — проезжая фривеем, можно увидеть, как выглядела бы эта страна, когда отключены трубы водоводов: пустыня возвращается за пару дней. Взятый как целое, этот «инфрагород» весьма умеренно населен благодаря обширным паркам и огромному поясу «городов-садов» к северо-западу от бесконечной петли бульвара Сансет. Садовые городки с аккуратными домиками, начиная с Пасифик Пэлисейдз, воплотили Великую Американскую Мечту в такой степени, что она незаметно переходит в другую мечту, уже феодально-романтического порядка: поместья и ведущие к ним частные дороги. В менее эффектной форме те же мечты воплощены в сухих правилах зонирования, согласно которым запрещено продавать участки менее акра: 40 соток как норма — при высокой цене земли это недурной социальный инструмент, чтобы держать «нежелательный элемент» на хорошей дистанции от «желательного», весьма платежеспособного.
Внутренний обвод вдоль Сансет составлен из череды самодостаточных мест, вроде Вест-вуда, кампуса университета Южной Калифорнии с его собственной полицией и своим автобусным маршрутом, Беверли-Хиллз, где достаточно денег в местной казне, чтобы без труда заказать знаменитому архитектору-постмодернисту Чарльзу Муру огромную пристройку к зданию муниципалитета вместе с бесплатным паркингом. Океанский берег формирует основание дуги, и вдоль него можно обнаружить все варианты городков и поселков, начиная с Санта-Моники и Венеции, разделенных (соединенных) полупустырями и совершенно загородными по характеру заведениями, вроде «Марина дель Рей» с вполне ожидаемыми сотнями яхт и неожиданными башнями дорогих кондоминумов.
Узкая полоска пляжей образует мир в себе, тысячу раз отображенный литераторами и все еще неустанно меняющий социальный рисунок поведения.
Итак, на первый взгляд Эл-Эй — решительно негородская страна, страна без подданства и без единой политики (даже автобусный тариф зависит от того, маршрут это Эл-Эй или, к примеру, Санта-Моники). Страна, вчерне обозначенная мощными природными феноменами океанского берега и холмов и как-то удерживаемая вместе венозной системой фривеев, которые в Калифорнии следует отнести к кругу стихий.
Чтобы обнаружить еще одну здешнюю стихию, поездок и прогулок уже недостаточно (я прошел с полторы мили по «бульвару» Санта-Моника от его перекрестка с «бульваром» Вествуд до Сенчури-Сити, чтобы пережить: как это быть единственным существом, не закрытым металлической коробкой автомобиля). Можно заметить некие странности,вроде вездесущих табличек с надписью Armed response! (в смысле: стрелять будем!) на стриженых газонах мирных улочек Мидвейл, Вествуд или Мэйпл в Беверли-Хиллз. Можно заметить некую избыточность полицейских машин вдоль велосипедной дорожки в яркий полдень где-нибудь в здешней Венеции, где когда-то и впрямь были каналы с импортными гондольерами в придачу. Бульвар Линкольн к востоку от Венеции неожиданно приводит на память нечто совсем из другого мира. Это явная станица в духе ушедшей в небытие после-военной Архипо-Осиповки или Тамани. Но это также и очень похоже на торговый «стрип» -странную «улицу» вдоль отрезка сирийского шоссе, проходящего по территории северного Ливана.
Я уж не говорю о злой лос-анджелесской «мексике». что к востоку от Уоттса. Каждый город предполагает некий объем предварительного чтения, но Эл-Эй особо провоцирует на чтение после поездки. Мне удалось найти книгу, которая помогла кое-что понять из ранее увиденного. Может, она длинновата и, наверное, весьма перегружена марксистской фразеологией, но чтение на фоне свежих впечатлений оказалось чем-то вроде старомодного процесса фотопечати, когда бесформенные пятна черного и серого вдруг складываются в опознаваемый образ. Я прочел о безумной мечте Эббота Кинни воспроизвести Венецию, и сразу же вспомнил, что нечто, напоминающее дворец Дожей и впрямь видно на бывшем берегу канала. Я читал о его же попытках приживить в Калифорнии эвкалипты и цитрусовые, спасти Иошемитскую долину от застройки, что безумием не назовешь отнюдь. Но я не знал о его же мании достичь чистоты англосаксонской расы посредством евгеники. Не знал о Джозефе Уидни, который был не только одним из первых президентов университета, но также и автором эпического сочинения «Расовая жизнь арийских народов» (1907), где среди прочего доказывалось, что Лос-Анджелесу суждено стать всемирной столицей арийского превосходства, что бы сие в действительности не означало.
Я никогда не воспринимал «Марсианские хроники» Рэя Бредбери как литературное перевоплощение Эл-Эй, но теперь, перечтя, понял, насколько это похоже на правду.
Я ничего не знал о том, что стояло за спазматической архитектурной активностью в Эл-Эй 40-х годов, пока не прочел: «Для того чтобы уравновесить Музыкальный центр в даунтауне, через несколько месяцев после его открытия в районе Хэнкок-парк был открыт Музей искусств графства Лос-Анджелес, субсидированный Амансонами и другими наиболее уважаемым обитателями Вестсайда. С конца 40-х годов Вестсайд претендовал на формирование культурной идентичности отдельно от Голливуда.
Известный журнал Arts and Architecture, организовавший после войны конкурс на лучший из лучших жилой дом, проповедовал «международный стиль» в среде богатых вестсайдцев с таким же запалом, с каким некогда журнал Land of Sunshine внушал ценности испанского историзма.
Есть другие книги, где доказывается, насколько в Эл-Эй есть совершенно всё: хай-тек Силиконовой долины вперемежку с ржавеющими остатками своих Детройта и Кливленда; свой Бостон и Нижний Манхэттен, свои Южный Бронкс, и даже свои Сан-Паулу и Сингапур. Можно понять, почему и как т. н. рейганомика16 выросла в Эл-Эй из ярости состоятельных домовладельцев против любой попытки приблизить к ним «нежелательный элемент».
Но главное, что я благодаря чтению понял, заключено совершенно в ином. … Стоя в стеклянной клетке наружного лифта на верхнем этаже отеля «Бонавантюр» в даунтауне (в этой-то клетке разыгрывался эффектный финал триллера с Клинтом Ист-вудом в главной роли) и оглядывая страну Эл-Эй в «зум» фотоаппарата, я заметил две странности. Одна — типичный десятиэтажный отель, почему-то вставший у самого фривея Голливуд (кто же по доброй воле там поселится?). Вторая странность — какие-то знаки на крышах зданий к востоку от даунтауна. Разобрать знаки было невозможно. Никто из знакомых не мог объяснить. Наконец, мне удалось вычитать, что «отель» — это всего лишь новый Metropolitan Detention Center, иначе тюрьма-изолятор для топ-менеджеров наркобизнеса и наркотерро-ризма. Невразумительные знаки на крышах оказались буквами и номерами, облегчающими патрульным полицейским вертолетам читать страну внизу как штабную карту (по слухам, знаки уже смыли).
Еще в 1916 году в Лос-Анджелесе был создан важный правовой прецедент узаконения зонирования, согласно которому значительные территории отводились исключительно под застройку дорогими семейными домами. Позднее к этому добавились требования к минимальной стоимости строительства и deed restrictions — запрет на действия, способные чем-либо, хотя бы экстравагантностью облика, понизить цену недвижимости. Мало того, что с конца 20-х годов попытки черных и азиатов приблизиться к большей части жилищ страны Эл-Эй были эффективно пресечены. Внутри «арийства» хватило тонких и тончайших внутренних градаций, так что попасть или не попасть в пределы той или иной зоны регулирования стало означать меру социальной отдаленности от жителей близрасположенных многоэтажных домов.
…Пролистывая архитектурные журналы 90-х годов еще в Москве, я не мог не изумиться популярности в Калифорнии стиля Фрэнка Гери. В Эл-Эй эта архитектура понравилась мне еще меньше, но теперь, по крайней мере, причина ее модности стала понятнее. Она «говорит» или, как говорят в Штатах, It has got a message. Это сознательно интровертная органи-зация пространства, используемая там, где существует активный спрос на усиленную безопасность, на визуально выраженную сверхбезопасность. Можно лишь согласиться с Дэвисом, когда он утверждает: «Фотографии старого даунтауна в эпоху его расцвета демонстрируют смешанную толпу «англос», черных и «латинос» разных возрастов и классов. Современный «ренессанс» даунтауна осуществлен таким образом, чтобы такого рода разнородность была немыслима.
Он предполагает не только покончить с улицей, но также и покончить с толпой, устранить ту демократическую мешанину на тротуарах и в парках, которую Ольмстед мечтал сделать альтернативой европейской поляризации классов… И впрямь тоталитарная семиотика редутов и бастионов, зеркального стекла и поднятых над землей переходов отрицает какую бы то ни было сродственность архитектурных стилей и манер поведения. Как в случае дома-крепости Отиса, Time building, это в чистом виде семиотика социальной войны».
Можно, пожалуй, говорить о своего рода массовой паранойе Эл-Эй, ничего похожего с которой не наблюдается ни в Сан-Франциско, где уровень преступности не выше, ни в Вашингтоне, где все помнят о бунте на улице Кардозо в 60-е годы, а число убийств на тысячу жителей выше, чем в Эл-Эй или в Москве. В Лос-Анджелесе все иначе. Похоже, что к привычным четырем стихиям — океану, холмам, огню и воздуху (со смогом и без смога) Эл-Эй добавил пятую: это страх!
При неизменности своих границ, заданных природой, при своих фривеях, субландшафт страны Эл-Эй может пребывать вечно, держась за свои анахроничные правила зонирования, не имея ничего из традиционной городской инфраструктуры. Существует без всего этого и будет существовать — быть может, как единственный феномен, быть может, и впрямь определяя путь многим поселениям в мире.
Очень хотелось бы верить, что ценности классического города окажутся достаточно важными, чтобы такого не случилось.
Возможно, кому-то покажется странным, что прописав объемную книгу в почти академическом ключе, автор избрал для нее столь лично окрашенное, репортажное окончание. Это, однако, наилучший способ коротко обозначить, что архитектуре следует посвятить еще одну книгу — о переживании архитектуры.
Книга — продукт, изготовлямый довольно долго, настолько долго, что, завершив ее написание, автор хотел бы, пожалуй, начать сызнова. За рамками текста остался новейший опыт, а ведь самый конец второго тысячелетия был ознаменован множеством архитектурных премьер. За рамками текста остался новый опыт постижения реальности существования российских городов, обитатели которых сумели уже приспособиться к новым условиям жизни и строят собственные дома — в самых дальних из отдаленных провинций. Всякий строит, как может, и богатые, и бедные, и массив этого огромного самостроя заслуживает специального разговора. Однако это не может быть беглый разговор, тем более что автору удалось исследовать более сотни малых и мельчайших городов центральной России.
Наконец, за рамками книги остался опыт общения с гораздо большим числом людей, посвятивших свою жизнь архитектуре, чем можно было бы сюда вместить.
Получилось то, что получилось — автору остается надеяться, что во всяком случае чувство живой причастности к архитектуре у читателя несколько укрепилось.
Читайте далее: